Портал о ремонте ванной комнаты. Полезные советы

Лев николаевич толстой трилогия юность. Раннее творчество Л.Н

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:

100% +

Лев Николаевич Толстой
Детство. Отрочество

© Гущин К. А., иллюстрации, 1970

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2003

* * *

1828-1910

Ступени великого восхождения

Л. Н. Толстому было двадцать четыре года, когда в лучшем, передовом журнале – «Современник» – появилась повесть «Детство». В конце печатного текста читатели увидели лишь инициалы: «Л. Н.».

Отправляя свое первое создание редактору журнала Н. А. Некрасову, Толстой приложил деньги – на случай возвращения рукописи; ответ же просил адресовать на имя графа Николая Николаевича Толстого. Старший брат будущего великого писателя, немного тоже литератор, служил офицером в русской армии на Кавказе. Там же находился в ту пору и Лев Николаевич.

Отклик редактора, более чем положительный, обрадовал молодого автора «до глупости». Первая книга Толстого – «Детство» – вместе с последующими двумя повестями – «Отрочеством» и «Юностью» – стала и первым его шедевром. Романы и повести, созданные в пору творческого расцвета, не заслонили собой эту вершину.

«Это талант новый и, кажется, надежный», – писал о молодом Толстом Н. А. Некрасов. «Вот, наконец, преемник Гоголя, нисколько на него не похожий, как оно и следовало», – вторил Некрасову И. С. Тургенев. Когда появилось «Отрочество», Тургенев написал, что первое место среди литераторов принадлежит Толстому по праву и что скоро «одного только Толстого и будут знать в России».

Внешне незамысловатое повествование о детстве, отрочестве и юности близкого автору по происхождению и нравственному облику Николеньки Иртеньева открыло для всей русской литературы новые горизонты. Ведущий критик тех лет Н. Г. Чернышевский, рецензируя «Детство и Отрочество», «Военные рассказы» Толстого, определил суть художественного новаторства молодого писателя двумя терминами – «диалектика души» и «чистота нравственного чувства». Психологический анализ существовал в реалистическом искусстве и до Толстого. В русской прозе – у Лермонтова, Тургенева, молодого Достоевского. Открытие Толстого состояло в том, что для него исследование душевной жизни героя сделалось главным среди других художественных средств. Н. Г. Чернышевский писал: «Психологический анализ может принимать различные направления: одного поэта занимают всего более очертания характеров; другого – влияния общественных отношений и житейских столкновений на характеры; третьего – связь чувств с действиями; четвертого – анализ страстей; графа Толстого всего более – сам психический процесс, его формы, его законы, диалектика души, чтобы выразиться определительным термином»1
Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч: В 15 т. Т. 3. М.: Гослитиздат, 1947. С. 422–423.

Небывало пристальный интерес к душевной жизни имеет для Толстого-художника принципиальное значение. Таким путем открывает писатель в своих героях возможности изменения, развития, внутреннего обновления, противоборства среде.

По справедливому мнению исследователя, «идеи возрождения человека и народа… составляют пафос творчества Толстого… Начиная со своих ранних повестей, писатель глубоко и всесторонне исследовал возможности человеческой личности, ее способности к духовному росту, возможности ее приобщения к высоким целям человеческого бытия»2
Храпченко М. Б. Лев Толстой как художник. М.: Сов. писатель, 1963. С. 398.

«Подробности чувств», душевная жизнь в ее внутреннем течении выступают на первый план, отодвигая собою «интерес событий». Сюжет лишается всякой внешней событийности и занимательности и до такой степени упрощается, что в пересказе его можно уложить в несколько строк. При этом нужно упомянуть такие, например, события: учитель – немец Карл Иваныч – над головой спящего Николеньки прихлопнул муху; маман за завтраком отложила шесть кусочков сахару для любимых слуг; папа разговаривает с приказчиком; Иртеньевы собираются на охоту. И в «Отрочестве»: поездка «на долгих»; гроза; новый гувернер… Интересны не события сами по себе, интересны контрасты и противоречия чувств. Они-то, собственно, и являются предметом, темой повествования.

Огромная художественная смелость проявилась в том, что большая повесть – «Детство» – построена как рассказ о двух днях: один в деревне, другой – в Москве. Последние главы – как бы эпилог.

«Люди как реки» – знаменитый афоризм из романа «Воскресение». Работая над последним своим романом, в дневнике Толстой записал: «Одно из величайших заблуждений при суждениях о человеке в том, что мы называем, определяем человека умным, глупым, добрым, злым, сильным, слабым, а человек есть все: все возможности, есть текучее вещество». Суждение это почти буквально повторяет запись, сделанную в июле 1851 года, то есть как раз в пору «Детства»: «Говорить про человека: он человек оригинальный, добрый, умный, глупый, последовательный и т. д… слова, которые не дают никакого понятия о человеке, а имеют претензию обрисовать человека, тогда как часто только сбивают с толку».

Уловить и воплотить «текучее вещество» душевной жизни, само формирование человека – в этом главная художественная задача Толстого. Замысел его первой книги определен характерным названием: «Четыре эпохи развития». Предполагалось, что внутреннее развитие Николеньки Иртеньева, а в сущности – всякого человека вообще, если он способен к развитию, будет прослежено от детства до молодости. И нельзя сказать, что последняя, четвертая часть осталась ненаписанной. Она воплотилась в других повестях молодого Толстого – «Утре помещика», «Казаках».

«Текучее вещество» человеческого характера наиболее отзывчиво и подвижно в ранние годы жизни, когда каждый новый день таит в себе неисчерпаемые возможности для открытия неизведанного и нового, когда нравственный мир формирующейся личности восприимчив ко всем «впечатленьям бытия».

С образом Иртеньева связана одна из самых любимых и задушевных мыслей Толстого – мысль о громадных возможностях человека, рожденного для движения, для нравственного и духовного роста. Новое в герое и в открывающемся ему день за днем мире особенно занимает Толстого. Слово «новый» – едва ли не самый распространенный и характерный эпитет первой книги. Оно вынесено в заглавия («Новый взгляд», «Новые товарищи») и стало одним из ведущих мотивов повествования. Способность любимого толстовского героя преодолевать привычные рамки бытия, не коснеть, но постоянно изменяться и обновляться, «течь» таит в себе предчувствие и залог перемен, дает ему нравственную опору для противостояния окружающей его застывшей и порочной среде…

Поэзия детства– «счастливой, счастливой, невозвратимой поры» – сменяется «пустыней отрочества», когда утверждение своего «я » происходит в непрерывном конфликте с окружающими людьми, чтобы в новой поре – юности – мир оказался разделенным на две части: одну – освещенную дружбой и духовной близостью; другую – нравственно враждебную, даже если она порою и влечет к себе. При этом верность конечных оценок обеспечивается «чистотой нравственного чувства» автора.

В жанровых рамках повествования о детстве, отрочестве и юности не было места для исторических экскурсов и философских размышлений о русской жизни, какие появятся в творчестве последующих лет. Тем не менее и в этих художественных пределах Толстой нашел возможность для того, чтобы в определенной исторической перспективе отразить всеобщую неустроенность и беспокойство, которые его герой – и он сам в годы работы над трилогией – переживал как душевный конфликт, как внутренний разлад.

Толстой писал не автопортрет, но скорее портрет ровесника, принадлежавшего к тому поколению русских людей, чья молодость пришлась на середину века. Война 1812 года и декабризм были для них недавним прошлым, Крымская война – ближайшим будущим; в настоящем же они не находили ничего прочного, ничего, на что можно было бы опереться с уверенностью и надеждой.

Вступая в отрочество и юность, Иртеньев задается вопросами, которые мало занимают его старшего брата и, вероятно, никогда не интересовали отца: вопросами отношений с простыми людьми, с Натальей Савишной, с широким кругом действующих лиц, представляющих в повествовании Толстого народ. Иртеньев не выделяет себя из этого круга и в то же время не принадлежит к нему. Но он уже ясно открыл для себя правду и красоту народного характера. Искание национальной и социальной гармонии началось, таким образом, уже в первой книге в характерно толстовской форме психологического историзма. В 1847 году, будучи студентом Казанского университета, Толстой записал в дневнике: «Перемена в образе жизни должна произойти. Но нужно, чтобы эта перемена не была произведением внешних обстоятельств, но произведением души».

Стремление вести себя так, как ведут себя «большие», само по себе вполне естественно. Но беда в том, что поведение «больших» и весь уклад взрослой жизни совершенно неестественны и враждебны герою. Один из важных стимулов развития характера Иртеньева заключен в том, что он постепенно открывает для себя не только «среду», но прежде всего свое первородное «я», которое постоянно искажается в подражании и притворстве и снова и снова утверждает себя в столь же постоянном самоанализе.

В главах «Отрочества», посвященных жизни Иртеньева в Москве, где француз Сен-Жером добросовестно и со знанием дела воспитывает его в духе «comme il faut», с большой драматической силой звучит мотив отчуждения и душевного одиночества. Причина жестокой ссоры с Сен-Жеромом – не шалость или простое упрямство, но скорее несовместимость характеров. Иртеньев не в состоянии ужиться с гувернером, который «имел общие всем его землякам и столь противоположные русскому характеру отличительные черты легкомысленного эгоизма, тщеславия, дерзости и невежественной самоуверенности». В черновиках «Отрочества» к прямому столкновению с французом приведен не только главный герой, но и простой человек, слуга Василий, не желающий подчиняться новому господину – «мусью» Сан-Жиро.

И Николенька, и слуги (что для Толстого чрезвычайно важно) иначе относятся к доброму немцу Карлу Иванычу. Но авторский взгляд здесь полон иронии. В художественном плане всей книги особенно важна история Карла Иваныча. С нею в повествовании возникает определенная историческая перспектива и слой воспоминаний о баснословных временах наполеоновских войн. Карл Иваныч, с его халатом, шапочкой и хлопушкой для мух, оказывается, был под Ульмом, Ваграмом, Аустерлицем, бежал из плена и вообще совершал все то, что, по мнению Иртеньева, совершали необыкновенные люди, герои. «Неужели вы тоже воевали? – спросил я, с удивлением глядя на него. – Неужели вы тоже убивали людей?»

Как выясняется, Карл Иваныч никого не убивал. Его история рассказана в подчеркнуто бытовом, прозаическом плане и как будто пародирует избитые образы и ходовые сюжетные штампы романтизма: «Я купил ведро водки, и когда Soldat были пьяны, я надел сапоги, старый шинель и потихонько вышел за дверь. Я пошел на вал и хотел прыгнуть, но там была вода, и я не хотел спортить последнее платье: я пошел в ворота».

Уже в первой книге блистательно проявилось искусство Толстого сочетать иноязычное слово, как характерную деталь эпохи и образа, со всей стихией русского национального слова. «Я, приводя его речь, не коверкаю слов, как он коверкал», – сказано о речи Карла Иваныча. Для этого потребовалась большая работа и большой художественный такт.

С характерным, рано сложившимся чувством стиля Толстой противопоставил в повествовании столичную и деревенскую жизнь героя. Стоит Иртеньеву забыть о том, что он – человек «comme il faut», оказаться в родной стихии и стать самим собой, как исчезает «иноплеменное» слово и появляется чисто русское, лишь слегка окрашенное диалектизмом. В пейзажных описаниях, в образе старого дома, в портретах простых людей, в стилевых оттенках повествования заключена одна из главных идей трилогии – мысль о национальном характере и национальном образе жизни как первооснове исторического бытия.

В описаниях природы, в сценах охоты, в картинах деревенского быта Толстой открывал своему герою неведанную для того страну – родину:

«Необозримое, блестяще-желтое поле замыкалось только с одной стороны высоким, синеющим лесом, который тогда казался мне самым отдаленным, таинственным местом, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые страны».

В «Отрочестве»: широкая лента дороги, длинный обоз огромных возов, незнакомая деревня и множество новых людей, которые «не знают, кто мы такие и откуда и куда едем», гроза, озимое поле и роща после грозы – как широко и поэтически крупно написаны эти страницы. Прочитав «Отрочество», Н. А. Некрасов написал Толстому: «Такие вещи, как описание летней дороги и грозы… и многое, многое дадут этому рассказу долгую жизнь в нашей литературе…»3
Некрасов Н.А. Поли. собр. соч. и писем. М.: Гослитиздат, 1952. Т. 10. С. 205.

Дом, усадьба, родная земля олицетворяют в глазах Иртеньева родину, и трудно не видеть, как много в этом олицетворении характерно толстовского, личного. В очерке «Лето в деревне» (1858) он писал: «Без своей Ясной Поляны я трудно могу себе представить Россию и мое отношение к ней. Без Ясной Поляны я, может быть, яснее увижу общие законы, необходимые для моего отечества, но я не буду до пристрастия любить его. Хорошо ли, дурно ли, но я не знаю другого чувства родины».

Л. Громова-Опульская

Детство

Глава I
Учитель Карл Иваныч


12-го августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой – из сахарной бумаги на палке – по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, – думал я, – я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, – прошептал я, – как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка– какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

– Aui, Kinder, auf!., s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal4
Вставать, дети, вставать!., пора. Мать уже в зале (нем. ).

, – крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. – Nil, nun, Faulenzer!5
Ну, ну, лентяй! (нем. )

– говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!»

Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

– Ach, lassen Sie6
Ах, оставьте (нем. ).

Карл Иваныч! – закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон – будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай – маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

– Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

– Sind sie bald fertig?7
Скоро ли вы будете готовы? (нем. )

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна – наша, детская, другая – Карла Иваныча, собственная . На нашей были всех сортов книги – учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages»8
«История путешествий» (фр. ).

В красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом пошли длинные, толстые, большие и маленькие книги, – корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту – без переплета, один том истории Семилетней войны – в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч бо́льшую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это – кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь – Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он – один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю – ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber9
Милый (нем. ).

Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.

На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна – изрезанная, наша, другая – новенькая, собственная , употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой – черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками – маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.

Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, – а каково мне?» – и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю – право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, – а он сидит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает.

В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из-под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой – стриженая липовая аллея, из-за которой кое-где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, Бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.

Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками на плечах, оправил перед зеркалом свой галстук и повел нас вниз – здороваться с матушкой.

Граф Лев Николаевич Толстой — это великий русский писатель, прозаик и драматург, критик и публицист. Он появился на свет в имении Ясная Поляна около Тулы, обучался в Казанском университете на восточном и юридическом факультетах, служил в армии младшим офицером, участвовал в обороне Севастополя и был награжден за храбрость, затем вышел в отставку и посвятил свою жизнь литературному творчеству.

Как и многие другие писатели того времени, Л.H. Толстой начал с работы в художественно-документальных жанрах. Но при этом его литературным дебютом стала художественно-автобиографическая трилогия «Детство» (1852), «Отрочество» (1854), «Юность» (1857). Тяга к мемуаристике в молодом авторе — явление весьма редкое. В этом сказалось психолого-творческое воздействие произведений авторов натуральной школы, с которыми Толстой знакомился в отроческие и юношеские годы как с наиболее авторитетными образчиками современной литературы. Однако, разумеется, тут значимы и особенности личности Толстого. Например, показательно, что с восемнадцати лет он упорно вел дневник — это свидетельствует об исключительной склонности к самонаблюдению.

Трилогия "Детство. Отрочество. Юность" начинается, разумеется, с "Детства ". У рассказчика Николеньки Иртеньева оно протекает в дворянской усадьбе, и основные вспоминаемые им коллизии связаны с личностями отца, матери, учителя Карла Иваныча, местного юродивого Гриши, ключницы Натальи Саввишны и др.; с классными занятиями, с «чем-то вроде первой любви» к девочке Катеньке, с другом детства Сережей Ивиным, с подробно, в духе «физиологии», описанной охотой, со столь же подробно описанным званым вечером в московском доме родителей, где герой танцует кадриль с Сонечкой, а после мазурки размышляет, что «в первый раз в жизни изменил в любви и в первый раз испытал сладость этого чувства». Смерть матери как бы подводит черту под беззаботным детством.

Трилогия "Детство. Отрочество. Юность" продолжается «Отрочеством ». Здесь читатель встречает аналогичный деревенский и городской антураж, здесь сохраняются почти все прежние персонажи, но дети стали уже немного старше, их взгляд на мир, круг их интересов меняется. Рассказчик неоднократно подмечает это в самом себе, констатируя, например, что с приездом в Москву его взгляд на лица и предметы изменился. Властная бабушка заставляет отца убрать от детей Карла Иваныча — по ее словам, «немецкого мужика... глупого мужика». Его заменяют французом-гувернером, и герой навсегда лишается еще одного близкого человека. Перед отъездом Карл Иваныч рассказывает Николеньке интереснейшую историю своей жизни, которая в композиции «Отрочества» напоминает вставную новеллу.

Среди старших приятелей брата Володи появляется любопытная фигура - "студент князь Нехлюдов". Лицо с этой фамилией неоднократно снова будет выступать в произведениях Л.H. Толстого в будущем — «Утро помещика» (1856), «Люцерн» (1857), роман «Воскресение». В «Утре помещика» и «Люцерне» ему приданы некоторые лирические черты, явно свидетельствующие об определенном его автобиографизме.

Нетрудно заметить, что образу Нехлюдова уже в «Отрочестве» из трилогии "Детство. Отрочество. Юность" приданы черты alter ego автора. Сложность в том, что эту роль еще до его появления на страницах трилогии играет Николенька, а потому Нехлюдов выглядит после своего появления и своего рода духовным «двойником» рассказчика и его духовной «второй половинкой». Интересно, что Нехлюдов сделан Толстым более старшим по возрасту, чем Николенька, интеллектуально созревающий под его влиянием.

Дружба с Нехлюдовым выдвигается в центр повествования в третьей части трилогии "Детство. Отрочество. Юность" — «Юности ». Герой поступает в университет, едет к исповеди в монастырь, влюбляется в сестру Нехлюдова Вареньку, самостоятельно делает светские визиты и снова встречает Сонечку (во время визитов перед ним вообще заново проходит ряд лиц, описанных в «Детстве»,— тем самым Толстой-автор как бы непринужденно замыкает композиционное «кольцо» трилогии). Отец Иртеньев вторично женится, Николенька снова влюбляется, участвует в студенческом кутеже и заводит новых товарищей в среде студентов-разночинцев. После первого курса герой проваливается на экзамене, его отчисляют из университета, он ищет дома «пистолетов, которыми бы мог застрелиться», домашние же советуют перейти на другой факультет. В финале на Николсньку «нашла минута раскаяния и морального порыва».

Толстовская трилогия "Детство. Отрочество. Юность" была повествованием о духовном созревании молодого современника. Не приходится удивляться, что она была понята и принята читателями-современниками, особенно остро и конкретно воспринимавшими все ее коллизии. Автор блестяще живописал реальный дворянский быт, но при этом художественно раскрыл внутренний мир взрослеющего мужчины — мальчика, подростка и затем юноши. Документальность основы толстовского повествования придавала ему особый колорит, которого невозможно достичь в романс с вымышленными героями и ситуациями. С другой стороны, молодой писатель проявил большое мастерство художественного обобщения, превратив фигуры реальных людей в литературные характеры.

Лев Николаевич Толстой

Собрание сочинений в двадцати двух томах

Том 1. Детство, Отрочество, Юность

От издательства

Весь мир отмечает 150-летие со дня рождения великого русского писателя Льва Николаевича Толстого.

За шестьдесят лет неустанного творческого труда Толстой создал огромное литературное наследие: романы, десятки повестей, сотни рассказов, пьесы, трактат об искусстве, множество публицистических и литературно-критических статей, написал тысячи писем, томы дневников. Целая эпоха русской жизни, которую В. И. Ленин назвал «эпохой подготовки революции» в России, отразилась на страницах книг Толстого. Творчество Толстого знаменует собой новый этап в развитии художественной мысли.

В 1910 году в статье-некрологе «Л. Н. Толстой» В. И. Ленин писал: «Толстой-художник известен ничтожному меньшинству даже в России. Чтобы сделать его великие произведения действительно достоянием всех, нужна борьба и борьба против такого общественного строя, который осудил миллионы и десятки миллионов на темноту, забитость, каторжный труд и нищету, нужен социалистический переворот».

Для молодой Советской республики издание Толстого явилось делом государственной важности. Первый управляющий делами Совета Народных Комиссаров В. Д. Бонч-Бруевич писал, что уже вскоре после Октябрьской революции В. И. Ленин предложил А. В. Луначарскому организовать при Народном Комиссариате просвещения издательский отдел и напечатать в большом количестве сочинения классиков, Толстого в первую очередь. При этом Ленин дал указание: «Толстого надо будет восстановить полностью, печатая все, что вычеркнула царская цензура».

В 1928 году, когда отмечался столетний юбилей Толстого, было начато сразу три издания: Полное собрание художественных произведений в 12-ти томах, рассчитанное на самого широкого читателя (вышло приложением к журналу «Огонек» за 1928 год тиражом 125 тыс. экз., с предисловием А. В. Луначарского); Полное собрание художественных произведений в 15-ти томах, подготовленное видными текстологами и комментаторами тех лет - К. Халабаевым, Б. Эйхенбаумом, Вс. Срезневским (завершено в 1930 году; тираж 50 тыс. экз.); Полное собрание сочинений в 90-та томах, давшее исчерпывающий свод сочинений, дневников, писем Толстого (завершено в 1958 году; тираж 5-10 тыс. экз.).

По свидетельству В. Д. Бонч-Бруевича, Ленин «сам лично вырабатывал программу издания», где должно было появиться все без изъятия из написанного Толстым. Девяносто томов этого монументального издания включили почти 3000 печатных листов, из них около 2500 листов текстов Толстого и около 500 листов комментария. Видные исследователи, выдающиеся текстологи многие годы посвятили разбору, прочтению рукописей и комментированию Толстого. Это издание заложило фундамент для всех последующих изданий Толстого, стимулировало всестороннее исследование жизни и творчества великого писателя, определило научные принципы издательского дела в СССР (всего вышло в советское время 14 собраний сочинений Толстого на русском и национальных языках).

Одновременно с подготовкой и выпуском в свет девяностотомного Полного собрания отдельные сочинения Толстого выходили большими тиражами на русском языке и языках разных национальностей СССР. После Великой Отечественной войны в течение двенадцати лет (1948–1959) было выпущено три новых собрания сочинений Толстого: Собрание художественных произведений в 12-ти томах («Правда», 1948); Собрание сочинений в 14-ти томах (Гослитиздат, 1951–1953); Собрание сочинений в 12-ти томах (Гослитиздат, 1958–1959).

Гениальный художник, создавший произведения, «которые всегда будут ценимы и читаемы массами, когда они создадут себе человеческие условия жизни», Толстой вместе с тем - выдающийся мыслитель, поставивший в своих работах «великие вопросы» демократии и социализма. Толстой дорог современному читателю но только тем, что он дал «несравненные картины русской жизни», «первоклассные произведения мировой литературы», но и тем, что он выступил страстным критиком эксплуататорского строя жизни и всех его институтов, защитником угнетенного при таком строе народа.

В 1960 году в связи с 50-летием со дня смерти писателя было предпринято издание нового типа - Собрание сочинений в 20-ти томах (ГИХЛ, тираж 300 тыс. экз.). Оно включило не только все завершенные художественные произведения Толстого, но и некоторые незаконченные фрагменты, наброски, а также статьи об искусстве и литературе, избранную публицистику, письма, дневники. Это издание отразило новый, более высокий уровень советской текстологии и литературной науки. Впервые здесь дан текст романа «Война и мир», выверенный по авторским рукописям; уточнен текст севастопольских рассказов. Помимо вступительной статьи Н. К. Гудзия, в каждом томе помещен историко-литературный комментарий к разным периодам творчества Толстого.

Следующее издание (в 12-ти томах, 1972–1976), также массовое по тиражу, сделало еще шаг в уточнении текстов художественных созданий Толстого: роман «Анна Каренина» напечатан с поправками по рукописям (которые были впервые учтены в издании «Литературные памятники», 1970), исправлены ошибки в тексте повести «Крейцерова соната» и др.

За последние тридцать лет появились собрания сочинений Толстого на национальных языках: армянском, украинском, грузинском, латышском, эстонском, туркменском. Начало выходить собрание сочинений на азербайджанском языке. Книги Толстого переведены на шестьдесят семь языков и наречий народов СССР.

Сбылось то, о чем еще в 1900 году писал Толстой издателю: «Самое близкое моему сердцу желание иметь своим читателем большую публику, рабочего трудящегося человека и подвергнуть свои мысли его решающему суду».

За шестьдесят лет Советской власти сочинения Толстого изданы тиражом свыше двухсот миллионов экземпляров на девяноста восьми языках народов Советского Союза и зарубежных стран. Великий русский писатель, Толстой воплотил в своих творениях национальный дух своего народа. По мере исторического развития все больше становится ясным, что Толстой - имя бессмертное и принадлежит всему миру.

К 150-летию со дня рождения Л. Н. Толстого приурочено новое, юбилейное Собрание его сочинений в 22-х томах. В него входят все художественные произведения, статьи о литературе и искусстве, избранные публицистические статьи, избранные письма и дневники.

В основу издания положено Собрание сочинений Л. Н. Толстого в 20-ти томах (ГИХЛ, 1960–1965) с некоторыми дополнениями: расширен раздел публицистики и эпистолярный раздел. За исключением нескольких произведений, тексты печатаются по этому Собранию сочинений. Каждый том сопровождается историко-литературными комментариями.

Я сказал, что дружба моя с Дмитрием открыла мне новый взгляд на жизнь, ее цель и отношения. Сущность этого взгляда состояла в убеждении, что назначение человека есть стремление к нравственному усовершенствованию и что усовершенствование это легко, возможно и вечно. Но до сих пор я наслаждался только открытием новых мыслей, вытекающих из этого убеждения, и составлением блестящих планов нравственной, деятельной будущности; но жизнь моя шла все тем же мелочным, запутанным и праздным порядком.

Те добродетельные мысли, которые мы в беседах перебирали с обожаемым другом моим Дмитрием, чудесным Митей , как я сам с собою шепотом иногда называл его, еще нравились только моему уму, а не чувству. Но пришло время, когда эти мысли с такой свежей силой морального открытия пришли мне в голову, что я испугался, подумав о том, сколько времени я потерял даром, и тотчас же, ту же секунду захотел прилагать эти мысли к жизни, с твердым намерением никогда уже не изменять им.

И с этого времени я считаю начало юности .

Мне был в то время шестнадцатый год в исходе. Учителя продолжали ходить ко мне, St.-Jérôme присматривал за моим учением, и я поневоле и неохотно готовился к университету. Вне учения занятия мои состояли: в уединенных бессвязных мечтах и размышлениях, в деланиях гимнастики, с тем чтобы сделаться первым силачом в мире, в шлянии без всякой определенной цели и мысли по всем комнатам и особенно коридору девичьей и в разглядывании себя в зеркало, от которого, впрочем, я всегда отходил с тяжелым чувством уныния и даже отвращения. Наружность моя, я убеждался, не только была некрасива, но я не мог даже утешать себя обыкновенными утешениями в подобных случаях. Я не мог сказать, что у меня выразительное, умное или благородное лицо. Выразительного ничего не было – самые обыкновенные, грубые и дурные черты; глаза маленькие серые, особенно в то время, когда я смотрелся в зеркало, были скорее глупые, чем умные. Мужественного было еще меньше: несмотря на то, что я был не мал ростом и очень силен по летам, все черты лица были мягкие, вялые, неопределенные. Даже и благородного ничего не было; напротив, лицо мое было такое, как у простого мужика, и такие же большие ноги и руки; а это в то время мне казалось очень стыдно.

В тот год, как я вступил в университет, Святая была как-то поздно в апреле, так что экзамены были назначены на Фоминой, а на Страстной я должен был и говеть и уже окончательно приготавливаться.

Погода после мокрого снега, который, бывало, Карл Иваныч называл «сын за отцом пришел », уже дня три стояла тихая, теплая и ясная. На улицах не видно было клочка снега, грязное тесто заменилось мокрой, блестящей мостовой и быстрыми ручьями. С крыш уже на солнце стаивали последние капели, в палисаднике на деревьях надувались почки, на дворе была сухая дорожка, к конюшне мимо замерзлой кучи навоза и около крыльца между камнями зеленелась мшистая травка. Был тот особенный период весны, который сильнее всего действует на душу человека: яркое, на всем блестящее, но не жаркое солнце, ручьи и проталинки, пахучая свежесть в воздухе и нежно-голубое небо с длинными прозрачными тучками. Не знаю почему, но мне кажется, что в большом городе еще ощутительнее и сильнее на душу влияние этого первого периода рождения весны, – меньше видишь, но больше предчувствуешь. Я стоял около окна, в которое утреннее солнце сквозь двойные рамы бросало пыльные лучи на пол моей невыносимо надоевшей мне классной комнаты, и решал на черной доске какое-то длинное алгебраическое уравнение. В одной руке я держал изорванную мягкую «Алгебру» Франкера, в другой – маленький кусок мела, которым испачкал уже обе руки, лицо и локти полуфрачка. Николай в фартуке, с засученными рукавами, отбивал клещами замазку и отгибал гвозди окна, которое отворялось в палисадник. Его занятие и стук, который он производил, развлекали мое внимание. Притом я был в весьма дурном, недовольном расположении духа. Все как-то мне не удавалось: я сделал ошибку в начале вычисления, так что надо было все начинать с начала; мел я два раза уронил, чувствовал, что лицо и руки мои испачканы, губка где-то пропала, стук, который производил Николай, как-то больно потрясал мои нервы. Мне хотелось рассердиться и поворчать; я бросил мел, «Алгебру» и стал ходить по комнате. Но мне вспомнилось, что нынче Страстная середа, нынче мы должны исповедоваться, и что надо удерживаться от всего дурного; и вдруг я пришел в какое-то особенное, кроткое состояние духа и подошел к Николаю.

– Позволь, я тебе помогу, Николай, – сказал я, стараясь дать своему голосу самое кроткое выражение; и мысль, что я поступаю хорошо, подавив свою досаду и помогая ему, еще более усилила во мне это кроткое настроение духа.

Замазка была отбита, гвозди отогнуты, но, несмотря на то, что Николай из всех сил дергал за перекладины, рама не подавалась.

«Если рама выйдет теперь сразу, когда я потяну с ним, – подумал я, – значит грех, и не надо нынче больше заниматься». Рама подалась набок и вышла.

– Куда отнести ее? – сказал я.

– Позвольте, я сам управлюсь, – отвечал Николай, видимо удивленный и, кажется, недовольный моим усердием, – надо не спутать, а то там, в чулане, они у меня по номерам.

– Я замечу ее, – сказал я, поднимая раму.

Мне кажется, что, если бы чулан был версты за две и рама весила бы вдвое больше, я был бы очень доволен. Мне хотелось измучиться, оказывая эту услугу Николаю. Когда я вернулся в комнату, кирпичики и соляные пирамидки были уже переложены на подоконник и Николай крылышком сметал песок и сонных мух, в растворенное окно. Свежий пахучий воздух уже проник в комнату и наполнял ее. Из окна слышался городской шум и чириканье воробьев в палисаднике.

Все предметы были освещены ярко, комната повеселела, легкий весенний ветерок шевелил листы моей «Алгебры» и волоса на голове Николая. Я подошел к окну, сел на него, перегнулся в палисадник и задумался.

Какое-то новое для меня, чрезвычайно сильное и приятное чувство вдруг проникло мне в душу. Мокрая земля, по которой кое-где выбивали ярко-зеленые иглы травы с желтыми стебельками, блестящие на солнце ручьи, по которым вились кусочки земли и щепки, закрасневшиеся прутья сирени с вспухлыми почками, качавшимися под самым окошком, хлопотливое чиликанье птичек, копошившихся в этом кусте, мокрый от таявшего на нем снега черноватый забор, а главное – этот пахучий сырой воздух и радостное солнце говорили мне внятно, ясно о чем-то новом и прекрасном, которое, хотя я не могу передать так, как оно сказывалось мне, я постараюсь передать так, как я воспринимал его, – все мне говорило про красоту, счастье и добродетель, говорило, что как то, так и другое легко и возможно для меня, что одно не может быть без другого, и даже что красота, счастье и добродетель – одно и то же. «Как мог я не понимать этого, как дурен я был прежде, как я мог бы и могу быть хорош и счастлив в будущем! – говорил я сам себе. – Надо скорей, скорей, сию же минуту сделаться другим человеком и начать жить иначе». Несмотря на это, я, однако, долго еще сидел на окне, мечтая и ничего не делая. Случалось ли вам летом лечь спать днем в пасмурную дождливую погоду и, проснувшись на закате солнца, открыть глаза и в расширяющемся четырехугольнике окна, из-под полотняной сторы, которая, надувшись, бьется прутом об подоконник, увидать мокрую от дождя, тенистую, лиловатую сторону липовой аллеи и сырую садовую дорожку, освещенную яркими косыми лучами, услыхать вдруг веселую жизнь птиц в саду и увидать насекомых, которые вьются в отверстии окна, просвечивая на солнце, почувствовать запах последождевого воздуха и подумать: «Как мне не стыдно было проспать такой вечер», – и торопливо вскочить, чтобы идти в сад порадоваться жизнью? Если случалось, то вот образчик того сильного чувства, которое я испытывал в это время.

Находясь на Кавказе, Толстой приступает к созданию романа о становлении личности человека, намереваясь озаглавить его обобщенно: «Четыре эпохи развития». Начинающий писатель вынашивает обширный и интересный замысел повествования о детстве, отрочестве, юности и молодости. Четвертая часть задуманного произведения не была написана, и оно сложилось в трилогию, ставшую первым значительным творением Толстого и его художественным шедевром.

Анализ «Детства»

Трилогия «Детство. Отрочество. Юность», анализ которой мы проведем, открывается «Детством». Толстой, работая над ним, пережил настоящую творческую лихорадку. Ему казалось, что до него никто ещё так не почувствовал и не изобразил всю прелесть и поэзию детства. Маленький герой — Николенька Иртеньев, — живя в атмосфере патриархально-помещичьего быта, воспринимает окружающий его мир в его безмятежности, как счастливое, идилличное и радостное существование. Для этого есть много оснований: все его любят, вокруг ребёнка царит теплота и человечность во взаимоотношениях людей, растущий человек живёт в согласии собой и открывающимся перед ним миром; он переживает чувство гармонии, которой писатель необычайно дорожит. Нельзя не залюбоваться такими персонажами книги, как учитель Карл Иванович, няня Наталья Савишна. Толстой проявляет поразительное умение прослеживать мельчайшие движения человеческой души, смену переживаний и чувств ребёнка. Н. Г. Чернышевский назвал эту особенность писателя «диалектикой души». Она проявляется и тогда, когда юный герой познает самого себя, и тогда, когда он открывает окружающую его действительность. Таковы сцены детских игр, охоты, бала, занятий в классной комнате, смерти матери и Натальи Савишны, обстоятельства, когда раскрывается сложность человеческих взаимоотношений, несправедливость, несогласие людей друг с другом, когда обнаруживаются горькие истины. Нередко ребёнок проявляет аристократические предрассудки, но он же учится их преодолевать. Формируется искренность маленького героя, его доверие к миру, естественность поведения. В повести «Детство» весьма ощутим автобиографический элемент: многие эпизоды напоминают детство Толстого, ряд открытий ребёнка отражает взгляды и искания самого писателя. В то же время автор стремится к обобщенности в раскрытии поры детства, и потому был очень огорчен тем названием — «История моего детства», — которое дали повести издатели журнала «Современник», где она была напечатана. «Кому какое дело до истории моего детства? » — писал он Некрасову, отстаивая типичность изображенного.

Анализ «Отрочества»

Вторая часть трилогии — «Отрочество», — продолжая многие мотивы предшествующего произведения, в то же время существенно отличается от «Детства». У Николеньки Иртеньева возрастает аналитичность мышления. Он читает Ф. Шеллинга, и у него возникает потребность философски осмыслять мир. Возникают тревожные вопросы о том, куда девается душа после смерти, что такое симметрия, существуют ли предметы вне наших отношений к ним. Главы «Поездка на долгих», «Гроза», «Новый взгляд» отражают новую фазу духовного развития героя. Появляется новое представление о мире: мальчик осознаёт множество чужих жизней, которое раньше им увидено не было, «...не все интересы, — рассуждает Иртеньев, — вертятся около нас... существует другая жизнь, ничего не имеющая общего с нами...» Это размышление о широком и разнообразном мире становится важной вехой в духовном развитии подростка. Он достаточно зорко видит социальное неравенство; Катенька помогает ему уяснить существование богатых и бедных, Карл Иванович открывает ему меру своих несчастий и степень своей отчужденности от мира. Растёт разъединение и Николеньки с окружающими людьми, тем более что он явственно осознаёт своё «я». Учащаются злоключения Иртеньева (главы «Единица», «Изменница»), что ещё больше обостряет разлад с миром, разочарование в нём, конфликт с другими людьми. Существование уподобляется жизни в пустыне, усиливается мрачность колорита повествования и напряженность его сюжета, хотя внешних событий в повествовании по-прежнему немного. Но намечается и преодоление душевного кризиса: важную роль в этом играет дружба с Нехлюдовым, исповедующим идею внутреннего совершенствования. Критик С. Дудышкин отметил высокие художественные достоинства повести «Отрочество» и назвал автора «истинным поэтом».

Анализ «Юности»

«Юность» — третья часть трилогии, опубликованная в «Современнике» в 1857 году, — повествует об укреплении нового взгляда на жизнь, о стремлении героя к «нравственному усовершенствованию». Мечты, переданные в одноименной главе, укрепляют юношу в этом стремлении, хотя они достаточно оторваны от реальной жизни, и вскоре обнаруживается неспособность героя осуществить свои намерения. Высокие представления о жизни подменяются светским идеалом comme il faut (благовоспитанности). Однако искренняя исповедь Иртеньева свидетельствует о его тяготении к правдивости, благородстве, о стремлении его стать внешне и внутренне совершеннее. А рассказ в последних главах о поступлении юноши в университет говорит о тяготении героя к новым людям, разночинцам, которых он здесь встречает, о признании их превосходства в знаниях. Иртеньев обретает связи с людьми, и это значительная веха в истории его созревания. Однако последняя глава повести носит название «Я проваливаюсь». Это откровенное признание в крахе прежней морали и философии, разочаровании в усвоенном образе жизни и одновременно — залог дальнейшего созревания личности героя. Не случайно критик П. Анненков писал о «героизме внутренней честности», проявленной Толстым в «Юности».